Интервью
фотогалерея
Трофеи той поры...
Тёплая апрельская погода, с яркими солнечными днями, пробудила и деревья, и травы, и животное царство повеселело. По земле пробежали дожди и смыли прошлогоднюю осеннюю грязь, обмыли корешки растений, напоив их живительной влагой. Земля ожила, прогрелась, радуется солнцу. Вокруг всё зазеленело.
В прозрачном воздухе слышно разноголосое пение птиц. Звонче заговорили родники, сбегающие с крутой горы к реке. Их гимны, славящие землю, только бы слушать и радоваться, что живёшь, но жаль, здесь теперь некому их слушать. Село исчезло вместе с людьми и избами с резными наличниками, и благоухающими вокруг сиренью и черёмухой. И было тут многолюдно. Мы — ребятишки — бегали по косогору, смотрели, как шёл ледоход, прудили пруды, играли в горелки. Разбивались на пары, а впереди вставал горельщик. По команде разбегались, а он догонял пары и разъединял их. И мне приходилось быть горельщиком, кого догонял, тот и «горел». Игра эта давняя, от наших предков, и обставлялась она огнями. Потому и носит название «горелки».
Весёлое было время и незабываемое, когда вечером звонкая песнь гармошки вызывала на улицу, и под её игру, трепетную и душевную, водили хоровод. Глаза блестели, краской заливались щёки — всем хотелось в круг. Хороводница запевала:
А мы просо сеяли,
Ой, Дид-Ладо, сеяли...
Но больше всего мы тешились лаптой. Игра такая интересная, подвижная и весёлая, собирала на улице всю молодую поросль села. Сколько крика и смеха было, до слёз. И этот знакомый смех, такой близкий, и такой далёкий, словно игру знакомой гармоники, услышал я ныне, когда появился здесь. Мне казалось, что вновь вбежал в то далёкое время. Но это было обманчивое видение, выдаваемое за ту действительность. Я вздохнул и кисло улыбнулся. Ведь прошедшее (увы!) не возвращается, как бы ты его не звал и не просил вернуться.
Наполненный воспоминаниями, я шёл просёлочной дорогой, бежавшей рядом с заросшим сорными травами полем. Раньше здесь таких буйных зарослей полыни и чертополоха не было и в помине. Поле пахали и по пашне важно расхаживали грачи, запуская в неё свои острые клювы.
Впереди манил небольшой лесок. На опушке остановился, присел на замшелый пень и рассматривал травинки, кустики, стройные сосны и голенастые берёзы. Тут же рос высокий и густой орешник, и опоясывала его кромка поля. Раньше я ходил сюда за орехами — набирали много и приносили домой по полной большой котомке или корзине. Щёлкали, грызли и наедались вволю. Потом лещину всю вырубили под корень на топливо и на огородную изгородь. Но корни-то в земле остались. От них пошла буйная поросль. И спустя годы лещина вновь взмыла к небу.
Посидев на пне, я медленно побрёл дальше вдоль опушки, останавливался, рассматривая цветы, росшие cреди деревьев. И вдруг наткнулся взглядом на какую-то большую ржавую железяку. Присмотрелся и ахнул: «Ба, да это же двухлемешный плуг! Кажется, тот самый...»
Стал с интересом рассматривать его, даже попытался сдвинуть с места, но не смог. Крепко врос в землю этот «вдовий» плуг, как прозвали его, оброс мхом, сразу и не заметишь. А рядом лежали истлевшие верёвка, ботинки с калошами и ещё какие-то останки непонятных предметов, которые рассыпались тут же в прах, как только я взял их в руки.
И память повела меня в тот последний военный год, когда колёсные тракторы не могли выехать в поле из-за отсутствующих деталей, а старые пришли в негодность. А на носу — сев. Стали пахать на лошадях, да и самим пахарям, а это были одни женщины — наши матери, приходилось не раз самим впрягаться в плуг. Погода стояла сухая. За плугом тянулся густой шлейф пыли, кусались слепни и всякая мошкара роем висела над пашней. Мучила жажда. Я приносил маме родниковой воды, она жадно пила и угощала живительной влагой своих неразлучных товарок. Когда бидончик освобождался, я снова бежал к роднику, наполнял до краёв, приносил в поле и ставил в тень под куст.
Порой сюда наведывался бригадир — инвалид финской войны Иван Иванович. Одной руки у него не было, за что и прозвали «одноручкой», и за глаза так и называли. Он торопил баб, чтобы пахали быстрее. А куда было торопить?! Они и так лезли из кожи, отдавая пахоте все силы. Пот заливал глаза, а лошади, махая хвостами и отгоняя от себя надоедливую мошкару, брыкались, сбивались с борозды, и она выходила неровной, зигзагообразной, случались пропуски. И приходилось заново перепахивать.
Худых от бескормицы лошадей бранили, понимая, что не они виноваты с огрехами пашни, а проклятая война, забравшая мужчин на фронт, оставив село без техники и горючего. Этим женщинам, которые тут пахали, надо было бы находиться дома с детьми, которых у каждой было по куче, а они под раскалённым солнцем, напрягая жилы, пахали, глотая пыль.
Я не раз просил мать, чтобы доверила мне вожжи управления лошадьми, но она отказывала. И вдруг после очередного моего канючинья сдалась, с оговоркой, что мал ещё заниматься пахотой.
И вот я взял в руки вожжи и, понукая каурую, пошёл за плугом. Мама, контролируя меня, шла рядом, порой подталкивая плуг, если он норовил выскочить из борозды.
— Да я сам справлюсь, — говорил матери. — Ты посиди...
— Под плуг ещё попадёшь, вон, он скачет, как кузнечик.
— Не попаду, — и, понукая лошадь, шагал за плугом.
Одолел один круг, второй... Тело от непривычки гудело, как растревоженный улей, и наливалось свинцовой тяжестью. Это, наверное, всегда так бывает, когда что-то делаешь в первый раз, думалось мне. Потом будет легче.
— Устал? — спросила мама. — Давай вожжи-то.
— Не-ет. Ещё пройду круг. Получается же...
— Да, идёт дело, — похвалила мама. — Лошадь слушается, и борозда ровная.
— Мужчина растёт, — произнесла мамина товарка Раиса, остановив свою лошадь. — Помощник.
— Да мал ещё и силы с похлёбки-то какие, — ответила мама.
Сил, действительно, не хватало. Но я бодрился и всем своим видом показывал, что мне и сам чёрт не страшен. Но пахота уматывала меня, и я понял, что пахать — не языком чесать, а огромный и нелёгкий труд. В три ручья лился пот и заливал глаза. Кусались слепни и мошки. На ладонях образовались красные волдыри, которые я старался скрывать, чтобы мама не отлучила от пашни. И всё равно она увидела и заохала. Взяла вожжи и строго наказала волдыри не трогать, а то грязь в них может попасть, и произойдёт заражение крови.
Волдыри исчезли через несколько дней. Я приходил в поле, и всякий раз ощущал в себе какую-то непонятную боль, наблюдая за работой женщин-пахарей. Они почти не отдыхали и наматывали по пашне круг за кругом. С загорелых лиц сходила кожа, а на руках у каждой были застарелые и свежие мозоли. И удивительно, но никто из них не жаловался на свою судьбу. Работали, зная, что никто за них не вспашет это поле.
И они пахали, боронили, сеяли, убирали урожай, растили без мужей детей и ждали конца проклятой ненавистной войны.
Ивот сейчас, спустя так много лет после той памятной пашни, я стоял возле знакомого плуга, превратившегося в ржавое, никому не нужное железо, обросшее мхом, держал и переворачивал истлевшие обрывки бывших верёвок, обувь, даже нашёл чью-то пуговицу, видимо, с той же поры. И рассматривая эти «трофеи», представлял тот тёплый апрель, милых и добрых сельчанок, маму, дующую на мои волдыри на руках, чтобы боль проходила быстрее. Уходить почему-то медлил, стоял, переминаясь с ноги на ногу, окидывая печальным взглядом старый плуг, ныне музейную редкость. Какой-то комок горечи подступал к горлу и не давал нормально вздохнуть. Мысли роились, кружились и не было им конца. Уходил я медленно, словно крался от кого-то или боялся вспугнуть свою память, не желая, чтобы она исчезала. Шёл, сам не зная куда, чувствуя, как на сердце ложилась непонятная тихая грусть и не покидала сверлившая голову мысль, какие же это были прекрасные бескорыстные люди, вдовы-солдатки, отдавшие свои силы и жизнь родному Отечеству. И невольно выплеснулось:
Для потомков грядущих дней
В честь тех баб создал бы музей.
Перед ним я разбил бы сквер,
И поставил бы здесь орало –
Старый плуг, что брошен теперь,
Но в который бабы впрягались...
Давно уже нет на свете моих односельчанок, о которых напомнил брошенный на краю леса старый плуг, переживший их. Но они были на этой земле, жили, страдали, любили. И я и поныне вижу их милые добрые лица, улыбки, слёзы. И, возможно, солнце, так ярко и тепло светившее с небес, светило их лучистыми глазами, и потому-то и был день таким светлым, ясным и тёплым, какими были они.
Зелень радовала глаз. Мелькали бабочки — разноцветные крапивницы и ещё какие-то насекомые. На руку села невесть откуда возникшая божья коровка. Ожила, забегала...
А солнечные прямые лучи лились и лились на землю, и день незаметно вырос. Живописным казался лес, а под ногами стлался зелёный ковёр нежной травы. И я не сдержался, выставил руки вперёд и, в порыве своих чувств, упал на сотворённый мудрой природой земной ковёр.
Николай ОФИТОВ